Если встреча с Габриэлем д’Арманом напоминала удар шпаги — прямой, холодный и честный в своей опасности, — то Люсьен де Морваль действовал иначе. Он не рассекал воздух. Он вползал в него как духи, как мягкий свет, как мысль, которую человек замечает уже после того, как начал ей верить.
Элоиза увидела его, когда вернулась в зал.
Музыка сменилась. Гости вновь собирались группами. Королева говорила с послом. Савиньи уже вела тихую войну за выражение лиц вокруг. Брассак держался так, будто ни одна печать в мире никогда не отличалась от другой. И посреди всего этого Люсьен стоял у колонны с видом человека, пришедшего исключительно ради скуки.
Он поймал взгляд Элоизы и, не подходя, едва заметно кивнул в сторону бокового коридора.
Она колебалась ровно одно мгновение.
Потом пошла.
Комната, куда он привёл её, была обита тёмно-красной тканью. Свечи здесь горели ниже, чем в залах, и оттого свет ложился гуще, ближе к лицам. На столе стоял графин, два бокала и раскрытый кожаный портфель. Всё здесь говорило о привычке принимать решения подальше от музыки.
— Вам идёт опасность, — сказал Люсьен, когда дверь затворилась.
— А вам идёт дурная репутация, сударь. Думаю, это взаимно.
— Превосходно. Значит, мы можем обойтись без лжи вежливости.
Он не предлагал ей сесть. И это было любопытно: он либо не хотел задерживать её дольше нужного, либо не доверял себе в обществе сидящей женщины. Элоиза не решила, что из двух опаснее.
— Зачем я здесь? — спросила она.
— Затем, что вы уже видели документ Брассака и теперь, вероятно, считаете, будто схватили всю интригу за ворот. Но у интриг, мадемуазель, редко бывает один ворот. Чаще у них целый гардероб.
Он открыл портфель и вынул лист.
— Читайте.
Элоиза подошла ближе.
Это было письмо. Не к королеве и не от неё. Речь шла о старом соглашении с одним южным домом, о праве представлять определённые интересы при дворе и об обещании, данном много лет назад при обстоятельствах, о которых ныне никто не говорил вслух. В письме не было прямого обвинения. Но было ясно одно: если старые бумаги всплывут в определённом порядке, королеву можно обвинить не в открытой измене, а в куда более тонкой вещи — в том, что она годами направляла благосклонность короны мимо старых обязательств.
— Это правда? — спросила Элоиза.
— Ах, — мягко ответил Люсьен, — вы всё ещё ищете правду как предмет. Между тем при дворе она давно стала способом расположить документы на столе.
— Я спрашиваю не о вашем остроумии.
— Тогда я отвечу прямо: в письме есть правда. Но не вся. Как и в бумаге Брассака. Как и в молчании королевы. Как и в сдержанности вашего сурового капитана.
— Вы следите за мной тщательнее, чем приличный человек следит за собственной совестью.
— Совесть, мадемуазель, гораздо скучнее красивой женщины с тайной в рукаве.
Она подняла голову.
— Если вы хотите, чтобы я вышвырнула этот бокал вам в лицо, скажите ещё одно подобное слово.
Он усмехнулся — и вдруг стал серьёзен.
— Вот именно за это я вас и опасаюсь, — произнёс он тихо. — У вас слишком много гордости для дворца и слишком мало привычки торговать собой за безопасный проход. Таких здесь либо ломают, либо… — он на миг умолк, — либо запоминают надолго.
Последние слова прозвучали иначе.
Слишком честно.
Элоиза почувствовала раздражение — то самое, которое рождается в человеке, когда другой внезапно перестаёт быть только искусным собеседником и становится живым.
— Чего вы добиваетесь? — спросила она.
— Чтобы вы не поверили в удобную версию раньше времени.
— И удобная версия — это что? Что Брассак злодей, королева невинна, капитан благороден, а вы просто проходили мимо?
— Прекрасно сказано. Вы делаете мне честь.
— Я делаю вам допрос.
Он приблизился.
— Хорошо. Тогда вот мой ответ. Брассак — орудие. Королева не невинна, а осторожна. Ваш капитан благороден, но слишком привык делить мир на порядок и измену. А я… — он посмотрел ей прямо в глаза, — я слишком давно в этой игре, чтобы выходить из неё чистым.
— Наконец-то одна честная фраза.
— О, я бывал честен и прежде. Просто вы предпочитали думать обо мне дурно.
— Это была самая разумная мысль моего вечера.
Он чуть наклонился, опираясь ладонью о край стола.
— Возможно. Но разум и спасение, мадемуазель, не всегда ездят в одной карете.
Между ними оставалось не больше полушага.
Комната дышала красным светом, как будто сама ткань на стенах хранила старые признания. Элоиза прекрасно понимала, что сейчас следует отступить. И в ту же минуту с ясностью, почти унизительной для её благоразумия, поняла: не хочет.
— Если вы знали о старом соглашении, — сказала она, — почему не сказали раньше королеве?
Люсьен отступил сам.
Это движение было коротким, но в нём Элоиза уловила больше правды, чем в любом из его ответов.
— Потому что королева и без того знала, — сказал он.
— Что?
— Не всё. Но достаточно. Вот почему она так испугалась не словам, а письму. Не содержанию, а тому, что его маршрут был нарушен.
Элоиза застыла.
— Значит, она тоже скрывала часть истории.
— Конечно. Здесь все скрывают часть истории. Иначе двор давно пришлось бы залить водой и сжечь.
Он взял со стола письмо.
— Вопрос лишь в том, кто скрывает ради власти, кто — ради порядка, а кто — ради тех немногих людей, которых не хочет погубить.
— И вы относите себя к последним?
— Нет, — сказал он неожиданно спокойно. — Я не настолько тщеславен.
Это признание было почти трогательным в своей трезвости.
— Тогда кто вы?
Люсьен смотрел на письмо.
— Человек, однажды решивший, что достаточно умен, чтобы пройти сквозь грязь, не испачкав сапог. Как видите, ум часто переоценивает качество кожи.
Элоиза невольно улыбнулась.
Он поднял глаза.
— Если хотите спасти королеву, не стремитесь спасти всё сразу, — сказал он. — Завтра вам предложат выбор между правдой и равновесием. Не удивляйтесь. Во дворцах справедливость редко входит первой.
— Почему вы это говорите мне?
— Потому что, — ответил он тихо, — мне бы хотелось, чтобы в этой истории хоть один человек сделал выбор не по приказу, не из страха и не за выгоду.
— И вы решили, что этим человеком буду я?
— Я решил только одно: вы уже не сможете остаться в стороне.
Он подошёл ещё ближе — на этот раз без игры.
— Если завтра всё обернётся хуже, чем мы думаем, уходите.
— С кем? — спросила она почти резко.
Он задержал дыхание — едва заметно, но Элоиза увидела.
— Вот видите, — сказал он с горькой улыбкой. — Иногда вы всё же милосердны. Даже когда не желаете того.
Дверь в коридоре скрипнула.
Оба обернулись.
Люсьен мгновенно вернулся к своей обычной мягкости, как фехтовальщик мгновенно возвращает рапиру в позицию.
— Идите через левую дверь, — сказал он. — Она выведет вас к часовне. И, мадемуазель де Вильнёв…
— Что?
— Не доверяйте мне слишком сильно. Я могу оказаться правдой, которую вы себе не простите.
Она ушла, не ответив.
Но уже на пороге поняла, что эти слова опаснее комплиментов и тоньше соблазна. Потому что человек, который предупреждает женщину против себя самого, либо играет слишком искусно, либо действительно стоит на краю собственной гибели.
А такое притяжение всегда пахнет бедой.