Элоиза нашла Люсьена де Морваля там, где и следовало искать человека его породы в час, когда двор начинает трещать по швам: не в гуще событий и не вдали от них, а в точке, откуда видно оба берега.
Это была длинная крытая галерея над внутренним двором, почти пустая в ранний час. Внизу уже бегали слуги, неся вести быстрее, чем обувь. Далеко слышались голоса. День начинался скверно и потому обещал быть важным.
Люсьен стоял у открытого окна.
На нём снова был чёрный бархат, но сегодня он впервые выглядел не как украшение, а как доспех. Он обернулся ещё до того, как Элоиза заговорила.
— Значит, вы нашли Верне, — сказал он.
— Вы знали, где он?
— Я догадывался, где прячутся трусы, когда им становится тесно среди бумаг.
— Вы всё знали слишком рано, сударь.
— Нет. Я знал лишь достаточно, чтобы вовремя пожалеть о части этого знания.
Он сказал это устало.
Элоиза остановилась в нескольких шагах.
— Брассак взят. Верне заговорил. Старое вмешательство в архив подтверждено. И теперь, — она сделала паузу, — мне хотелось бы узнать, где во всей этой истории стоите вы.
Люсьен опустил глаза.
— Ах, вот мы и пришли туда, куда шли все эти дни.
— Не уклоняйтесь.
— Я не уклоняюсь. Я медлю. Это последнее удовольствие людей, понимающих, что оправдание им не к лицу.
Он медленно снял перчатку.
— Хорошо. Я скажу. Много лет назад дом, близкий моей семье, был оттеснён от влияния при дворе не без участия людей, которые затем помогли скрыть первую архивную подмену. Я вырос, слыша о справедливости так часто, что рано понял её цену: она всегда назначается сильными. Когда я оказался при дворе, у меня было достаточно ума, чтобы стать полезным тем, кто плёл комбинации тоньше войны. И достаточно горечи, чтобы не считать это стыдом.
— Вы им помогали?
— Иногда. Иногда — мешал. Иногда — делал и то и другое в один день. Это единственная профессия, в которой я действительно преуспел.
— А Брассак?
— Считал меня союзником, пока это было удобно. Я считал его полезным, пока он не стал глуп. Такие отношения редко кончаются дружбой.
Элоиза смотрела на него молча.
— И всё это время, — сказала она наконец, — вы говорили со мной так, будто стоите особняком от всей грязи.
— Нет, — ответил Люсьен. — Я говорил с вами так, будто рядом с вами мне впервые стало стыдно от неё.
Эти слова ранили её именно тем, что прозвучали без украшений.
— Не надо, — сказала она резко. — Не превращайте правду в красивую позу хотя бы сейчас.
— Я не превращаю. Я, напротив, впервые не умею подать её красиво.
Он сделал шаг.
— Элоиза…
Он впервые назвал её без титула.
— Не надо, — повторила она тише. — Продолжайте как было. Так безопаснее.
Он остановился.
— Для кого?
Она не ответила.
Ниже, во дворе, кто-то крикнул приказ. День шёл вперёд. Время выбора сужалось.
— Если Брассак заговорит публично, — сказал Люсьен, — он утянет за собой не только себя. Двор обожает падение красивых фигур, особенно если к нему можно примешать женщину и корону. Вы это понимаете?
— Да.
— И что вы выберете?
— Пока не знаю.
— Тогда позвольте мне быть честным до конца хотя бы раз. Если вы решите скрыть часть правды ради королевы, вы спасёте порядок, но потеряете невинность взгляда. Если решите сказать всё, вы, возможно, поступите справедливо, но выпустите наружу голодную толпу из сплетен, амбиций и старой ненависти. В обоих случаях мир не станет чище. Только вы — другой.
— А вы? — спросила она.
— Я? — Он усмехнулся почти грустно. — Я уже стал тем, чем стал.
— Нет. Не уклоняйтесь и здесь. Если я выберу молчание, что будете делать вы?
Люсьен отвёл взгляд.
— Исчезну, вероятно. Для меня при этом дворе станет слишком тесно.
— А если я выберу правду?
— Тогда, возможно, исчезну ещё быстрее.
Она вдруг почувствовала, что устала от его полуулыбок, его чёрного бархата, его красивой усталости, его опасной честности. Устала не потому, что всё это было ложно, а потому, что слишком близко подходило к тому, что могло бы стать настоящим, окажись мир хоть немного справедливее.
— Вы просите, чтобы я спасла вас? — спросила она.
Он поднял голову.
— Нет. Именно этого я и не имею права просить.
— Тогда чего вы хотите?
Морваль едва заметно сжал пальцы на перчатке.
— Чтобы, когда вы будете вспоминать меня, — сказал он тихо, — вы не думали, будто я с самого начала был только тем, чем выглядят мои лучшие костюмы.
На этот раз молчание длилось долго.
Элоиза подошла ближе.
— Сударь, — произнесла она, — беда ваша в том, что я и без того знаю: вы не только это. И именно поэтому мне труднее.
В его глазах впервые не было ни игры, ни остроумия, ни защиты.
Только живая боль человека, который слишком поздно понял цену того, что сам почти разрушил.
Он протянул руку — не к ней, а как будто к самой возможности удержать ещё хоть миг между тем, что могло быть, и тем, что уже неизбежно.
Элоиза не отступила.
Но и не взяла эту руку.
— Прощайте, Люсьен де Морваль, — сказала она.
— Это зависит не только от меня, — ответил он.
— Теперь уже нет. Теперь — только от меня.
Она повернулась и ушла.
А он остался у окна, высокий, тёмный, неподвижный, как человек, которому впервые за много лет не помогли ни ум, ни красота, ни выученная власть над собой.
Иногда именно это и есть настоящее наказание.